news_header_top_970_100
16+
news_header_bot_970_100

Белла АХМАДУЛИНА:

«Во мне все время брезжило какое-то касание Казани»

Писатель, друг Беллы Ахмадулиной, скончавшейся накануне, неизменный участник казанского «Аксенов-феста» Евгений Попов предоставил редакции ИА «Татар-информ» публикацию поэтессы о ее татарских корнях.

Мы публикуем статью «Ахмадулина. Тайный союз слов» без купюр.

«Во мне все время брезжило какое-то касание Казани. Но здесь становится особенно заметно, что я - Ахмадулина, что я - Ахатовна. Это волнует. Это награждает. Я видела здесь много родственной ласки. И вспоминала отца моего, Ахата Валеевича Ахмадулина.

Я когда-то написала очень легкомысленную и нескладную поэму «Моя родословная». Там, конечно, упоминалась татарская линия моего происхождения, устройство моей души, моей крови. Мой отец был белокур и светловолос, и лишь чуть нависавшие над приподнятыми скулами веки намекали на его нерусское происхождение. Он родился в Казани, как и все его предки. Но мне, поскольку в детстве я слышала про татаро-монгольское иго, недостаточно было этой его белокурости, его скромности, какой-то хрупкости, я все хотела, чтобы он был каким-то более буйным, относился к вихрям, сражениям, скакунам, похищениям красавиц…

Отец довольно рано в связи с его работой покинул Казань и оказался в Москве. Потом началась война, он был на ней все время. А я продолжала фантазировать о наших корнях. Отца это смешило, и он говорил: «Кого ты описываешь?». Я отвечала: это предок наш, вот такой он должен быть.

Он в узкоглазом племени своем так узкоглаз, что все давались диву, когда он шел, черно кося зрачком, большой ноздрей принюхиваясь к дыму.
Он нищ и гол, а все ж ему хвала!
Он сыт ничем, живет нигде, но рядом его меньшой сынок Ахмадулла, как солнышком, сияет желтым задом.
Сияй, играй, мой друг Ахмадулла, расти скорей, гляди продолговато.
А дальше так пойдут твои дела: твой сын Валей будет отцом Ахата.
Ахатовной мне быть наверняка, явиться в мир, как с привязи сорваться, и усеченной по-лумглой зрачка все ж выразить открытый взор славянства.

А вот вольное изложение татарской песни:

Мне скакать, мне в степи озираться,
разорять караваны во мгле.
Незапамятный дух азиатства
тяжело колобродит во мне.

Мы в костре угольки шуровали.
Как врага, я ловил ее в плен.
Как тесно облегли шаровары
золотые мечети колен!

Быстроту этих глаз, чуть косивших,
я, как птиц, целовал на лету.
Семью семь ее черных косичек
обратил я в одну темноту.

В поле - пахарь, а в воинстве - воин
будет тот, в ком воскреснет мой прах.
Средь живых - прав навеки, кто волен,
средь умерших - бессмертен, кто прав.

Эге-гей! Эта жизнь неизбывна!
Как свежо мне в ее ширине!
И ликует, и свищет зазывно,
и трясет бородой шурале.

Эта песня соответствует нежнейшему, мягкому татарскому фольклору. И я буду рада, если он будет сохраняться, цвести и развиваться.

Поскольку отцу не с кем было перемолвиться в Москве по-татарски, мне, когда я начала говорить, велели твердить: я - татайка, я - татайка, я - татайка… Больше у него собеседников не было. А когда отец вернулся с войны, после ранений и контузий, он по ночам говорил по-татарски в нездоровом сне, поминая о смерти. И вдруг сказал: «Квадрат сорок два - сорок девять»… Точную цифру не помню. Может быть, это относилось к каким-то военным указаниям, артиллерийским или другим. И я ему: «Папа, ты в Москве до чего дошел, по-татарски даже до сорока сосчитать не умеешь!» Он ответил: «Я-то умею, но тот, кто услышит, может меня не понять»…

Мне сегодня довелось перемолвиться с очаровательными барышнями, молодыми людьми. И они говорили о том, что поэзия, не только моя, а вообще поэзия, исполнена печали, как бы обрекает на печаль, и не только пишущего человека, но и того, кто ей внемлет. И есть ли это долг поэзии - печалить? Нет, это не так. Но как-то устроено в мире, что именно по-эты, с отверстыми душами, отверстыми как раны сердцами готовы принять и претерпеть боль свою, других людей и других живых существ. И поэтому в моих стихах последует некоторая печаль.

Это я — в два часа пополудни
Повитухой добытый трофей.
Надо мною играют на лютне.
Мне щекотно от палочек фей.
Лишь расплыв золотистого цвета
понимает душа — это я
в знойный день довоенного лета
озираю красу бытия.
«Буря мглою...», и баюшки-баю,
я повадилась жить, но, увы, —
это я от войны погибаю
под угрюмым присмотром Уфы.
Как белеют зима и больница!
Замечаю, что не умерла.
В облаках неразборчивы лица
тех, кто умерли вместо меня.
С непригожим голубеньким ликом,
еле выпростав тело из мук,
это я в предвкушенье великом
слышу нечто, что меньше, чем звук.
Лишь потом оценю я привычку
слушать вечную, точно прибой,
безымянных вещей перекличку
с именующей вещи душой.
Это я — мой наряд фиолетов,
я надменна, юна и толста,
но к предсмертной улыбке поэтов
я уже приучила уста.
Словно дрожь между сердцем и сердцем,
есть меж словом и словом игра.
Дело лишь за бесхитростным средством
обвести ее вязью пера.
— Быть словам женихом и невестой! —
это я говорю и смеюсь.
Как священник в глуши деревенской,
я венчаю их тайный союз.
Вот зачем мимолетные феи
осыпали свой шепот и смех.
Лбом и певческим выгибом шеи,
о, как я не похожа на всех.
Я люблю эту мету несходства,
и, за дальней добычей спеша,
юной гончей мой почерк несется,
вот настиг — и озябла душа.
Это я проклинаю и плачу.
Пусть бумага пребудет бела.
Мне с небес диктовали задачу —
я ее разрешить не смогла.
Я измучила упряжью шею.
Как другие плетут письмена —
я не знаю, нет сил, не умею,
не могу, отпустите меня.
Это я — человек-невеличка,
всем, кто есть, прихожусь близнецом,
сплю, покуда идет электричка,
пав на сумку невзрачным лицом.
Мне не выпало лишней удачи,
слава богу, не выпало мне
быть заслуженней или богаче
всех соседей моих по земле.
Плоть от плоти сограждан усталых,
хорошо, что в их длинном строю
в магазинах, в кино, на вокзалах
я последнею в кассу стою —
позади паренька удалого
и старухи в пуховом платке,
слившись с ними, как слово и слово
на моем и на их языке».

Материал подготовила Кристина ИВАНОВА

autoscroll_news_right_240_400_1
autoscroll_news_right_240_400_2